Майя Полумиско

Амарант

Тим, Тимми, Тимофей-Котофей.

Я зову тебя, словно приглашая пойти на прогулку.

В три года ты научился одеваться самостоятельно. Не всегда получалось с первого раза - ноги в штанах путались, а если еще нужно было натянуть теплые колготки, ты пыхтел и краснел. Иногда поднимал взгляд – позвать ли на помощь, проявить ли слабость, но ты был упорным с рождения, а я стояла поодаль, никогда тебя не торопя. Колготки так колготки. Вон те штаны с трансформерами тебе понравились больше нейтральных цвета хаки – это твой выбор. Хаки надеваются проще, потому что они на резинке, а «трансформеры» нужно застегнуть на настоящую взрослую молнию-ширинку, но ты, во-первых, никогда не сдавался, во-вторых, такие мелочи тебя не останавливали.

Тимофей-Котофей. Поддразнивала я тебя, но не́когда ты решал такие сложные проблемы.

Моя помощь всегда рядом. Ты это знал и именно поэтому не торопился пользоваться. Я была для тебя страховкой, гарантией того, что есть куда оглянуться, но никакая страховка не мешает идти дальше, подниматься на гору, покорять Эвересты.

И я ждала, пока ты закончишь с колготками, штанами. Ботинки у тебя были пока на липучках. Я не ставила нерешаемых задач, в конце концов, жестоко заставлять школьников в первом классе решать множества Галуа, поэтому никаких шнурков. Липучки ты освоил раз на пятый.

Мы всегда одевались в нашей прихожей. Просторная московская квартира мне досталась за первое открытие, которое называли гениальным. Меня выдвигали на Нобелевскую премию, а твоего отца заставило, вероятно, расстаться с нами. Мужчины, видишь ли, Тимми, не любят, когда женщина умнее, когда она способна на нечто большее, чем встречать в пеньюаре с кастрюлей борща и сковородой котлет.

Вероятно, я преувеличиваю и ошибаюсь. Твой отец был неплохим человеком, он не претендовал на формально «совместно нажитое» имущество, оставил мне даже маленький кургузый «жук» синего цвета. Все равно ему не нравилась эта машина, он все собирался купить себе просторный джип, хотя они давно вышли из моды, да и летать не умели.

Мужчины консервативны и любят большие машины. Тимофей-Котофей, я не хотела бы, чтобы ты стал похожим на своего отца или на любого другого из тех, кого знала. Однако понимала в некотором смысле неизбежность подобного и только вздыхала, что твои сражения со штанами и рубашкой, с липучкам на кроссовках и кепкой мимолетны. Сейчас ты кричишь: «Мам, я все!», а потом, думала я, отдалишься и будешь все дальше, пока не наступит это неизбывное вечное «все» - разрыв драмы отцов и детей, матерей и детей.

Я закрывала глаза и представляла себе слово «вечность». Не как в сказке, которую ты любил, чтобы читала перед сном, хотя вряд ли понимал до конца. Скорее радовался захватывающим приключением девочки, бредущей через миры из цветов и света, чужие страны и опасности, королевские дворцы и выстуженные равнины к своему брату и злосчастным льдинкам.

Я закрывала это мгновение квантовым парадоксом кротовой норы, бесконечно растянутым мгновением. Пожалуйста, не торопись меняться, оставайся всегда мальчиком, который пыхтит над ботинками с липучками, а штаны с трансформерами плохо ему подчиняются. У этого мальчика светлые волосы, розовая кожа просвечивает – нежная, как внутренняя сторона губы, даже еще нежнее. Голубые глаза поблескивают. Прихожая светлая. Я позаботилась о том, чтобы в нашей квартире был идеальный для глаз баланс. Мы оба, я и твой отец, всегда страдали от близорукости. Тебе наш дефект не передался, но все равно боялась то ли астигматизма, то ли характерного проявления – не просто содранные коленки, а невозможность различить объекты на расстоянии вытянутой руки. Иногда мне снились автомобили на низком лете. Ты замирал перед ними, широко раскрыв глаза, зрачок медленно становился то широким, то узким. Ты раскидывал руки, словно пытаясь обнять летящую на тебя махину, а я кричала, бежала к тебе, чтобы прикрыть собственным телом. Однако сны диктуют свои правила, и я никогда не могла успеть вовремя.

Я просыпалась и прислушивалась к твоему дыханию, сначала в манеже рядом, потом вставала и шла в соседнюю комнату, где ты спал. Страх наползал тенями, бликами ночных фонарей и реклам. Страх желто-сине-красный, как голографии круглосуточных ресторанов и отделений банков.

Я боялась так многого, что окружало тебя. Я опасалась целого мира, всего, что было вокруг, но оставалась в тени и позволяла тебе самому надевать штаны, ботинки, а потом и дутую зеленую курточку. Ты брал меня за руку, не я тебя, и мы шли в подъезд, заполненный ужасной зелено-серой краской, которую обновляли каждые полгода, и которая словно бы не менялась десятилетиями, а потом в лифт с красочным экраном-проектором. Спускаться с двадцать шестого этажа целых три минуты. Мы успевали посмотреть короткий мультик и рекламу.

Иногда заходил сосед с настоящей собакой. Спаниель с висящими мохнатыми ушами вызывал у тебя восторг. Сосед, кажется, его звали Николаем, улыбался, когда ты тискал пса Дамбо. Дамбо стоически терпел твое стремление к познанию всего живого. Ты не делал старому псу больно, просто гладил, перебирал серо-черную с прогалинами седины шерсть, сопел сосредоточенно и серьезно.

Минуты похожи на драгоценные камни, я складываю их в шкатулку. Я думаю о жемчужинах, каждая из которых рождена болью и муками, перламутр – выделения моллюска, его крик о помощи.

Уберите из меня эту проклятую песчинку.

Пожалуйста, кто-нибудь. Помогите.

Когда ты просил, я всегда была рядом. Я думала, что смогу. Нет таких ситуаций, где оказалась бы бессильна.

Наша прогулка всегда начиналась от круглого дворика. Впервые ты его увидел младенцем нескольких недель от роду, когда я достаточно восстановилась после родов и смогла уговорить твоего отца помочь с коляской.

Ты лежал, завернутый в голубой с желтыми веселыми пятнами конверт и смотрел еще немного бессмысленным младенческим взглядом. Над тобой пролетал голубь. Ты протянул к нему руку, каким-то образом высвободившись из недостаточно плотно (моя вина) затянутого конверта и закурлыкал, совсем как птица. Голубь летел дальше по своим делам. Я смотрела на твои пальцы, на руку и почему-то думала: «Оно отдельно от меня, эти движения не контролируются ни моим мозгом, ни парасимпатической нервной системой. Ты другой, чужой, нечто иное, никогда больше не станешь частью меня».

Я едва не разрыдалась, но взяла тебя на руки, чтобы поправить конверт и вдыхала зимнюю прохладу. Снег пахнет свежим арбузом, тени от сухих ветвей накладываются перекрестиями друг на друга.

Я решила подарить самостоятельность именно тогда и решила всегда быть рядом, не навязывая и не накрывая тенью материнской фигуры. Свободы и света желала я тебе, Тим, Тимми, Тимофей-Котофей, но осталась ли верна собственному решению?

Не знаю.

Теперь мне кажется, будто я всегда ждала беды, но это не так. Мы всегда ищем знамения в прошлом уже после того, как все случилось. Каждый слышал от друзей или родственников: «У меня было предчувствие» или «Я так и знал, что…», а иногда и сам ощущает, будто догадывался, оборачивался, оглядывался по сторонам, думая о зловещих знаках. Всего лишь ловушка мозга и мышления. Предопределенности не существует, будущее определяется случайными числами. Можно сто раз подбросить монетку: статистически пятьдесят – орел, пятьдесят – решка, но правило работает только с большими числами.

Одним словом, я ни о чем не догадывалась заранее.

Хуже того, и это моя персональная епитимья. Заметила я неладное не сразу, далеко не сразу.

Мы возвращались с прогулки, Тимми, и я ни о чем особенно не думала. В лифте переписывалась по мобильнику с коллегами, которые требовали новых результатов по исследованию, а я забрасывала их нерешимостью и отговорками: еще рано, нужно провести как минимум пару десятков экспериментов на мышах и кроликах, пока на руках только математические модели… Ты захныкал, я улыбнулась и, не отвлекаясь от дисплея, потрепала тебя по волосам.

На лоб и глаза падала тень, делая тебя старше, взрослым, даже пожилым, маленьким старичком. Я не задержала взгляда, не обратила внимания – еще одно доказательство, что нет никаких предчувствий.

Уже дома пригляделась, конечно. Синяки под глазами оказались не только неверным светом лифта. Они остались и при идеально белом в кухне, и в мягком желтоватом детской, и даже когда я посветила фонариком. Ты отвернулся и запротестовал, я велела тебе зажмуриться. Никуда не делись.

Но и тогда я не подумала о том, о чем следовало подумать.

Или все же?..

Ты успел освоить одевание и раздевание. Ты уже почти не пыхтел и не путался в шнурках. Ты быстро рос, и я радовалась, что пропадает младенческая пухлость. Мой сын становится взрослым, хотя немного и вздыхала о свертке в «конверте», немного отстраненно думая, что никогда не буду полностью довольна, может, пока не увижу твоего собственного ребенка, моего внука.

Те синяки под глазами встревожили лишь ненадолго. Я велела тебе лечь спать пораньше. Ты закапризничал, отказался от ужина.

Ночью поднялась температура. Вот это уже помню отчетливо. Все же подсознательно тогда ожидала дурного, но выдохнула с облегчением. Всего-навсего детская простуда – одна из череды обязательных, боевое крещение иммунитета, который привыкает к многообразию бактерий и вирусов. Я справлялась с твоими простудами за пару дней, не сомневалась, что получится и теперь.

Ты проболел неделю, а потом выздоровел, но не до конца. Капризничал чаще, прыгал по диванам меньше. Снова появились синяки под глазами, отказывался от еды, но не от своей любимой, и снова я убеждала себя, что все в порядке. Мы обязательно пойдем к врачу на следующей неделе просто, чтобы убедиться: никаких проблем серьезнее первого кризиса взросления.

Как назло, на работе выдался непростой период. К врачу мы попали только через семнадцать дней.

Врач встретил меня рукопожатием с подобострастным заглядыванием в глаза. Да-да, я та самая, пожалуйста, прекратите перечислять мои регалии и научные работы, которые вы читали. Доктор, пожалуйста, осмотрите моего сына. Он продолжал болтать, я не слушала, одними губами повторяла: «Тим, Тимми, Тимофей-Котофей. Не бойся».

Ты не боялся. Ни тогда, ни потом. Ты выучил гораздо раньше, что уж тебе-то стыдно бояться врачей. Слышала, как хвастался перед своими друзьями на детской площадке.

Ты сосредоточенно терпел осмотр, даже не вскрикнул, когда врач ощупывал лимфоузлы, как-то быстро умолк. Руки переместились на живот, и повисло молчание, в котором лицо этого человека дергалось от пароксизмов бывшей улыбки, словно он еще не решил, на что именно ее сменить. Ты морщился. Ты был спокойнее нас всех, только разглядывал мультяшную мышь и кролика не стене.

Потом врач говорил, много и долго говорил. Улыбка пропала. Повторял, что нужны дополнительные анализы. Он взял у тебя кровь из вены, ты даже не поморщился.

«Мы ни в чем не уверены. Не переживайте».

Я не переживала.

Я знала.

Ты обувался сам, гордо показывая свои навыки врачу. Я взяла тебя за руку и сообщила, что мы идем есть мороженое, ведь именно такую награду пообещала за неприятную процедуру медосмотра.

Я знала, тогда уже – да.

Оно жило у тебя в животе. Притаилось в надпочечниках, брюшине, развивалось и питалось тобой, пока ты зашнуровывал ботинки, просил купить новую летающую машинку-игрушку. Я никогда не могла отказать, потому что у тебя были отличные аргументы, вроде: «До Нового года долго» или «День рождения уже прошел».

Оно жило в тебе, оно поедало тебя, словно какой-то ненасытный паук.

Ничего редкого, ничего уникального.

Нейробластома – «детская» опухоль. Она почти не встречается у людей старше подросткового возраста, а твое пятилетие служит своего рода переломным периодом. Да-нет, как брошенная монетка. Орел и решка не выпадают одинаково, не 50 на 50. У тебя была хорошая генетика. Мои родители дожили до восьмидесяти с лишним, родители твоего отца – тоже, по крайней мере, мать.

Нейробластома – это опухоль, которая развивается из первичных клеток. Из незрелых нервных клеток. Ее лечат, в том числе, трансплантацией стволовых, но сама по себе нейробластома – это словно манифестация младенчества. Безумного, злобного, младенчества, какого-то почти мифологического, словно рожденные из головы Зевса пожранные им же самим дети.

Если бы кто-то изобразил Смерть не в виде старой карги с общипанным вороном на горбатой спине и не в виде Мрачного Жнеца, у которого из-под потрепанного темного балахона торчат кости-фаланги, которыми сжимает древко косы, а в виде ребенка, то нейробластома была бы ухмыляющимся младенцем с синяками под глазами, кровоточащим ртом и раздутым животом – белесым, натянутым, из-под тонкой, как шкурка яблока, блеклой кожи проступают синее витье вен.

Тим, Тимми, Тимофей-Котофей.

Я твоя мама.

Я ученый-нейробиолог, Скворцова Ирина Васильевна, награды, регалии, список заставлял скучать даже меня саму, когда объявляли по полной форме.

Я должна была тебя спасти от этой мелкой ядовитой отравы.

Нейробластома уже тогда хорошо поддавалась лечению, но мне нужны были образцы финальной стадии, неизлечимой, с обширными метастазами во все органы.

Я могла тебя спасти, думаю я до сих пор.

Иногда передо мной строчки моей же работы. Кто-то говорит об иронии, кто-то об издевательстве. Я не увидела леса среди деревьев, я не увидела дерева, сидя на его верхушке.

Мои враги и завистники будут говорить позже, что я сама привила тебе рак (какая глупость, нейробластому нельзя «привить», это не ВИЧ и не ВПЧ!).

Я просто…

Изучала возможности «детского рака», поскольку он был и оказался ключом к новой стадии развития человечества. Рак - не злобное чудовище, не гремящий костями скелет, всего лишь набор ошибок, а может быть, попытка клеток выбраться из конечности бытия, из якобы математически доказанной концепции неизбежности смерти. И тогда нейробластома – это путь в вечную юность.

Тим, Тимми, Тимофей.

Я не взяла бы другого ребенка, пойми. Мне нужен был экспериментальный материал для финальной фазы, но кто отдал бы мне своего сына, свою дочь, плод чресл своих?

Тебе пришлось стать агнцем божьим. И я не кающаяся Магдалина, не скорбящая Мария. До последнего знала, что делаю.

Мне нужны были измененные раком клетки последней стадии, той, когда лечение уже не может принести никакого результата из-за отдаленных метастаз. Именно они, переученные из безмозглых убийц в спасителей, метастазы и были ключом ко всему.

Я наблюдала за развитием болезни, улучшая свою разработку «вакцины вечной молодости». В идеальном мире, наверняка, обошлось бы без твоей жертвы. И ты, мальчик, который едва научился самостоятельно завязывать шнурки на кроссовках, не стал бы тем, кто лег на алтарь.

Когда еще можно было что-то изменить, я спросила тебя:

«Ты хочешь жить вечно?».

Ты хочешь жить в других людях и вести людей к звездам, к вечности? Ты готов подарить людям то, о чем они мечтали тысячелетиями, но не могли поверить в реальность? Вопрос слезинки младенца оказался простым, хотя именно тебе и мне вместе с тобой пришлось отвечать на него.

У тебя под ключицей и на сгибах обеих рук торчало по катетеру. Побледнел ты до оттенка улиточье-сероватой больничной стены, синяки под глазами расползлись до лба и подбородка, левый перестал видеть.

Ты кивнул:

«Конечно, мама».

Я слышала, как ты сказал это.

Я отказалась от Нобелевской премии, отказалась от миллионных гонораров, от всего. Повлияла лишь на то, чтобы «вакцина вечной жизни», как ее обозвали в прессе, стала доступна каждому, не только богатым и знаменитым. Любой мог прийти в аптеку и купить себе лишние несколько сотен лет бесконечно омолаживающегося тела.

Ты живешь во всех этих людях, Тимми, Тим, Тимофей-Котофей. Они отправляются к звездам, как ты и мечтал.

Ты покоришь Марс, Альфу-Центавра и Магелланово Облако.

Ты будешь человечеством, ты будешь всем – единственный настоящий бог нашей расы. И я, принося две витых красных плети амаранта, «неувядающего цветка», к твоей могиле, произношу твое имя, и верю - ты простишь меня, если ошиблась, но все же надеюсь, что поступила правильно.