Анна Мухина

Сочинение

по картине Виктора Васнецова «Кощей Бессмертный»

...Вот смотрю я, как пишут они свое сочинение. Старательные такие, смешные. Сначала на картинку уставятся, потом к потолку очи задумчивые поднимут, потом в тетрадь. А кто и к окну повернется – там, за стеклом дождь, и ворона на дереве зябнет. Лист резной пожелтевший промелькнет. Небо сумрачно – то пообещает проясниться, то передумает. Деткам-то, конечно, даже за осенней непогодой наблюдать интереснее, чем писать про непонятного Кощея. Но минута за минутой урока – глядишь, в тетрадке и образуется полстранички про это страшилище. А и правильно, будет с него полстранички.

И скажу я вам, совсем это скверно – детишкам голову морочить, дорогая моя Марина Сергеевна. Убрали бы вы из школьного обихода картинку-то эту. Позорище ведь. Васнецов был живописец знатный, конечно, но в бессмертных он разбирался, как я в алгебре.

Давай-ка я тебе расскажу, как и что. А ты начальству объясни. Может, картинка эта случаем каким левым образовалась в обучении, а тем, которые наверху, и позабылось давно. Происходит так, что и люди, как письмена стираются из жизни, а тут... Мне вот из классной этой комнаты хода нет, и никому про то неинтересно. Никто меня не видел, не знает.

Я здесь обитаю... Сколько? Не сосчитать. Еще когда городская гимназия была, помню, а прежде – постоялый двор, купцом Лычмановским построенный, а до него – изба почтовая, а еще раньше – хата крестьянская... Помню, пятеро детишек у хозяйки моей было, а я тогда девчонка совсем, батрачкой в доме ее. И за няньку и кухарила, если случалось. То у колыбели с мальцом, то у печки с горшком. Только успевай. Молодая, ловкая да веселая, хотя радоваться не с чего было. А теперь – что там за окошком хоть деется, скажи? Что за времена? А я что ж, я так и здесь, вот на абажуре классном устроилась, ножки свесила и тру по привычке. Ишь, пыли да паутины...

...После того, как хозяйка моя в соседний город к родичам подалась, а избу свою почтовой службе продала, я при почтарях и осталась, стала за порядком в горницах и лавке смотреть. Это дело было совсем плевое – после десяти-то лет на хозяйстве. А потом радость мне вышла – Никита Самсоныч, старший конюх, внимание на меня обратил, и на Красную горку мы обвенчались. Раздумывать мне было незачем. Срок мой девичий заканчивался, а родных всех до одного холера утащила. Положительный достался мне муж – из себя ладный, непьющий, хоть гневлив да на руку тяжел. Ну, да не мне его судить. И пожили мы недолго – через год навернулся он в бездорожье, и под копытами собственной коренной отпустились ему разом все прегрешения.

А еще спустя лето и осень, к исходу ноября, через хутор наш обоз французский шел. К тому времени лошадок почтовых давно уже увели, хозяйство разорили, барахло разобрали или пожгли. Один амбар старый нетронутым остался, там я, бездомная и бессемейная, хоронилась от супостатов в тайном подполе. Вот, выглядываю как-то – снег уже полетел, подмерзать французишки-то стали и принялись остатки избы нашей на костерки себе крушить. С хорошим деревом в этих почти степных краях туго, а домик еще крепкий был, из сосняка привозного сработанный. Ну, и сверзился у них один с верхотуры. Должно, за остатками теса полез. Ушибся, лежит, корчится от боли, бормочет что-то. А помочь ему некому, потому как привез вестовой приказ им новый. Похватали эти гренадеры ободранные, чего другие еще не успели, и в путь. И товарища своего искалеченного бросили.

Не помню уж, как я его в подпол затащила. Не по разуму, а по сердцу вышло. Уложила в подземельной каморке и на дальний хутор отправилась, к знакомой одной, которая травки целебные собирала. Я и сама еще в детстве у бабки своей училась, как отвары да примочки готовить. И хоть не верила я в искусство ее и посмеивалась, бывало, выходит, что только это наследство мне от родичей теперь и осталось.

Поправлялся мой пациент так быстро, что я даже загордилась. Поди-ка ты, не забыла! Потом-то я уже разобралась, что к чему, а сначала радовалась и себя хвалила. Нога переломанная у французика срослась, словно и не падал. Царапины и ушибы с моим подорожником – те вовсе за пару дней сошли.

А еще образованным оказался Мишель и сметливым. Пока в подполе сидел, по-русски стал говорить, а потом и читать. Я немного грамоте еще от Никиты Самсоныча знала, и удавалось мне книжки временами добыть – пороешься среди обломков, глядишь, какой календарь, завалившийся в золе да пыли, отыщешь. Потом разбирали мы его по складам вдвоем – весело было!

И постепенно стал друг мой странные вещи рассказывать. Вот сядем, бывало, вечером рядышком, лучинку я зажгу и слушаю его небылицы, как завороженная. Еще сперва с трудом он мог слова подобрать, а мне уж не по себе становилось. Выходило так, что не француз он совсем, а сын чернокнижника из неведомых стран, и дед его был ведун, а бабка – ворожея. А может, и не про то речь шла тогда. Может, это я сама и подсказала колдунов по своему неведению. Ибо как же еще бедным нашим языком можно назвать горстку нестареющих и практически неуязвимых существ, что волей таинственных обстоятельств появились и рассеялись по свету? Кощеево племя, оно и есть.

Сколько помнит себя, жил Миша один, химичил разные свои опыты, врачевал иногда и странствовал по белу свету. Горемыка и перекати-поле, вот кто он был. Ни близких, ни дома. Вроде по его положению особому и незачем ему, а чувствовала, что кручина какая-то стояла с ним рядом и крепко держала за руку. Вспоминаю лицо его доброе, голос тихий, и сердце сжимается.

Ну, ничего. Перезимовали. На ячмене и картошке мороженой перебились, а там и весна. Мише я сюртук и брюки у мужика одного из зажиточных на подсвечники припрятанные выменяла. И отправился драгоценный мой учителем французского к сынку лычмановскому. К тому времени они вовсю тут строились, дом для проезжих ладили. Меня горничной взяли, а его – гувернером. Мода тогда подоспела на французский выговор.

...И полетело время. Опомниться не успели, сын уже купеческий остепенился. Старик Лычмановский, который принимал меня на работу, помер от излишнего пития. Особнячок их теперь не смотрелся столь великолепно среди прочих понастроенных с колоннами да вензелями.

Мише, жадному до знаний, удалось поступить в университет и стать «кандидатом». По ночам он, как всегда, ставил свои опыты в укромном углу нашей квартирки, а днем служил по медицинской части, но было все непросто. Шептался за его спиной народец, сторонился, и скорее, к сельскому коновалу шли за помощью, чем к этому странному молодому черноволосому доктору с обширным послужным списком. Тут и затосковал мой добрый Миша. Отчего-то тянуло его всегда к людям, в гущу событий человеческих. А тут «кощей» да «кощей» – и взглядами недобрыми провожают. И вот однажды, вернувшись домой, не застала я его. А на столе записка с прощальным словом и заветом беречь себя. Флакон еще оставил с винным зельем. Миша сам его готовил, бывало, и меня угощал. Терпкое оно и горчило малость, но хмельное. Вот села я тогда, обхватила голову руками, заплакала. А потом отхлебнула, и еще раз, и еще, и все до донышка. Что же и остается делать брошенной семидесятилетней девушке?

Так и жила я себе дальше, но уже без Миши. Так жила – словно исчезала постепенно. Никто в разговорах не вспоминал, и внимания на меня обращали не больше, чем на кадку с фикусом в гостиничном холле. И чем дольше, тем незаметнее я становилась. Бывало, мимо кто идет, так ноги оттопчет – и не заметит. А потом и вовсе насквозь проходить стали.

Как-то губернатор проездом в наших краях был и у хозяев моих остановился. Лихие люди, должно быть, из студентов, бомбу в гостиницу пронесли. Не бог весть какой у Лычмановских и дворец был – первый этаж завалился, второй погорел. Губернатор уцелел и, свирепый, спешно отбыл, а меня в третьей комнате от входа, где я прибиралась тогда, засыпало. Да, вот в этой самой комнате. Обломки мебели потом прибрали, а саму меня так и не нашли. Да и не искали.

Марина Сергеевна! Что ж ты в окно-то засмотрелась? Совсем как тот пятиклашка. У тебя на предпоследней парте, что в первом ряду, вихрастенький рыжик сидит. А на коленке у него смартфон. И он, бедняга, переписывает в свою тетрадку вот эту муть: «Картина выдержана в темных, зловещих тонах. Художник изобразил Кощея безобразным жадным стариком, который похитил красавицу и теперь держит ее в заточении...» Брось! Не пиши этого, мальчик! Художник был несведущ, и вы вместе с ним. Не таков совсем Миша, и отец его не злодей! Я его не знала, конечно, но таким он быть не мог.

И все-таки довелось мне еще раз увидеть потом французика своего – из блюдечка этого волшебного, который теперь смартфоном называют. Новости какой-то шкет перебирал, а я тихонько на плече его примостилась и от нечего делать заглядывала. И вдруг знакомое лицо приметила. Сообщило мне блюдечко, что за исследование тайн клеточной смерти, получил Миша какую-то большую премию. Вот как стало быть. Правда, звался он уже не Миша, и жил на другом конце света.

А я, как та малая клеточка, которой добрый волшебник подарил жизнь вечную. И отнял смерть. Жива я, жива. И глаза зорки, и руки быстры. Но не жива. Ибо ты, Марина Сергеевна меня, рядом стоящую, никогда не узнаешь и не услышишь. А я тебя вижу и слушаю лет двадцать уже. С тех давних пор, как застенчивая и смешливая студентка Марина переступила порог этого класса.

А однажды читала ты стихи ребятам. Была там такая строчка: «...И мертвецы стоят в обнимку с особняками». Как вспомню слова эти, так волосы на голове словно шевелятся. Как же мог он знать, поэт-то, что бывают на свете такие, как я? А раз знал, то, может быть, есть и другие – те, которые тоже прикипели к местам жизни своей и растворились в них навечно. И тогда таинственная Кощеева наука соединилась с обыкновенным порядком вещей. И преобразила его. Что уж, плачу я снова на мыслях этих, но все же теплота какая-то согревает мне сердце.

Положу я тебе, Марина Сергеевна, этот листочек свой в общую стопку с сочинениями о Кощее. Ты его не увидишь, конечно, а все же мне будет приятно.

Остаюсь подруга твоя Настасья, дочь крестьянина Павловского уезда села Синицыно Сидора Петрова.